Что читать
7.84K subscribers
525 photos
51 links
Книжные обзоры, интересные статьи, новинки и старые книги, их авторы и владельцы. По вопросам сотрудничества @onlybars
Download Telegram
Сегодня, когда наступило состояние interregnum (в терминологии А.Грамши «новое еще не работает, старое уже не работает») в поисках спасительного «философского камня», который превратит всех нечестных в честных, богачей в расточителей и умножит мудрость премьера Медведева, начинают обращаться к «формальному методу» Шкловского. Методу, изобретенному почти столетие назад, но сегодня актуализирующемуся с каждым днем. Как известно, «формальный метод» родился в недрах ОПОЯЗа (общества изучения поэтического языка), созданного до 1920 года В.Шкловским. (К ОПОЯЗу имели отношение Б.Эйхенбаум, Ю.Тынянов Р.Якобсон, О.Брик и другие).

В своих работах «Воскрешение слова» и «Искусство как приём» Шкловский резко критиковал подход к искусству (и литературе, в частности) как к «системе образов» и выдвигал тезис об искусстве как сумме приёмов художника («формальный метод в литературоведении»). Он считал форму литературного произведения единственным реальным носителем специфики искусства, а содержание относил к «внехудожественной» категории. Для Шкловского «техника» писательского мастерства была интереснее текста, который, как считал создатель «формального метода» писатель мог бы и не писать. Сторонники «формального метода» рассматривали произведение как сумму приемов, которые только и нуждаются в изучении, предметом литературоведения они считали литературность, а не литературу, произведение не имеет никакой связи с автором, жизнью, идеологией – роман должен быть о романе, текст о тексте.

Важнейшим инструментом работы с текстом Шкловский считал «остранение», то есть придание изучаемому предмету странности, необычности с целью вывести его за пределы обыденности и после этого изучать без «автоматизма восприятия». Разумеется, «формальный метод» Шкловского вырос не на пустом месте – там есть и Гуссерль с его неразрывной связью вещи и наблюдателя, и символисты и А.Веселовский с его «поэтикой сюжетов». Одна из главных и интересных тем Шкловского – вещь в процессе создания и созданная вещь это не просто незавершенная и завершенная, а две принципиально разных вещи. Поэтому не стоит стремиться завершить вещь – длящаяся незавершенность оставляет перспективу, делает вещь живой, позволяет вовлечь в процесс ее создания самые разные элементы, причем, нередко, крайне далекие друг от друга. «Сопряжение далековатых идей», как говорил Ю.Тынянов, «несходство соединяемого» мы видим у Эйзенштейна, Татлина, Вертова, Лисицкого, Родченко и многих других. Шкловский называл формализм «первой русской теорией, охватившей или охватывающей мир» и это так и оказалось впоследствии.

Век формалистов оказался недолог. Главный конфликт возник не в недрах сторонников метода, а за пределами своего круга. Формалисты развивали науку, но аудиторию для науки развивали другие. Их перестали понимать, время стремительно их обгоняло. «У нас украли время» - скажет потом Шкловский. В результате у многих из них начинается тоска по несостоявшейся биографии, биографии, которая обернулась лишь списком прочитанных книг и перечнем «не взлетевших самолетов мечты». Спасая себя, теоретики становятся писателями и поэтами (Шкловский, Тынянов, Мандельштам), но помогло это не всем - формализм стал ругательством и бесплатной путевкой в Сибирь.

Однако формализм оказался живуч и перспективен. Всю вторую половину прошлого столетия он воскресает в семиотических школах, в западных интеллектуальных проектах, течениях, движениях, в теории жанров, в деконструктивистской архитектуре, в постмодернистской эстетике, в software studies. Его можно при желании видеть даже в одновременно мертвом и живом коте Шредингера.

На эту тему три года назад вышла трехтомная исчерпывающая трехтомная антология «Формальный метод» (Т.1. «Системы», Т.2. «Материалы», Т.3. «Технологии». М., 2016), включающая в себя программные статьи, интервью, рецензии ведущих «формалистов», сопровождаемые блестящими статьями известных современных исследователей.
На выходных – необычные книжки. А именно – «Буратино» в переложении А.Толстого. - Эка невидаль, - скажет любой человек, - и что здесь необычного?Необычного много. Мало кто знает, что сказка о деревянном человечке Пиноккио, написанная Коллоди и вольно переложенная в «Буратино» А.Толстым, много десятилетий истолковывалась самым неожиданным образом.

В 1942 году итальянский литературовед П.Баржделлини прочел эту книгу, как … аллегорию жизни Христа. Пиноккио сын плотника, каждый образ человека и животного, каждый предмет и ситуация в истории Пиноккио имеют свою аналогию в Евангелии, и наоборот: крещение (старик в ночном колпаке выливает таз воды на голову Пиноккио), тайная вечеря (в таверне «Красный рак»), Ирод как владелец кукольного театра Манджофоко (пожиратель огня) и даже сделанный из хлебного мякиша колпак Пиноккио связывается с причастием. Эта точка зрения получила как истовых сторонников, так и яростных противников.

Не меньше различных автобиографических и культурологических слоев вскрывается в «Буратино» А.Толстого. Сегодня литературоведы уже не сомневаются в том, что детская сказка о Буратино Толстого на самом деле фельетон о литературной жизни и быте 1920-х годов, в котором Толстой выразил личные пристрастия и антипатии. Одним из центров сказки у Толстого становится Пьеро, за которым скрыт Александр Блок. Пьеро - лирический поэт, имеющий отношения с актрисой Мальвиной, бежавшей из театра - это намёк на драматические отношения Блока с актрисой МХТ Андреевой, уходившей из театра и возвращавшейся. Пьеро пишет стихи о «тенях на стене» - это устойчивый образ поэзии Блока да и все стихи Пьеро довольно точно пародируют стиль и приемы Блока. Знаменитый палиндром А.Фета «А роза упала на лапу Азора» отсылает нас к драме А.Блока «Роза и Крест», где есть героиня Изора в розовом саду. Кстати, наперсницу Изоры в «Розе и Кресте» зовут так же, как лису в сказке Толстого, - Алисой.

Театр Карабаса Барабаса это откровенная пародия на Мейерхольда с его теорией актера-сверхмарионетки. В «Буратино» можно найти отсылки и к Белому, и к Брюсову, к «Сатирикону», Метерлинку, оккультным увлечениям начала века и т.д. Не случайно первоначально Толстой хотел назвать свою сказку «романом для детей и взрослых» - искушенные люди того времени с легкостью прочитывали второй план сказки, в то время как детям доставались лишь очевидности.

Но есть в сказке и реалии, современные ее времени написания. Стихи Пьеро: «Будем жить все лето мы на кочке этой. Ах, - в уединении, всем на удивление…» это «привет» Толстого эмиграции, которую он очень хорошо знал и не очень жаловал, даже будучи в Париже, отчего получил прозвище «Нотр хам де Пари». Вполне возможно, что переименование Пиноккио (кедровый орешек) в Буратино (марионетка, кукла), которая пытается вырваться из театра Карабаса Барабаса есть намек Толстого на самого себя или в целом на писательский круг того времени. Круг, который именно в момент возникновения «Буратино» (вторая половина 1930-х годов) из сообщества свободных творческих людей окончательно превращается в сервильную обслугу власти. Здесь же логичен и образ Дуремара, как карикатура на служилого интеллигента, образованного, но легко продающегося тем, у кого власть и деньги (ср. Васисуалия Лоханкина в «Золотом Теленке»).

Отсюда логически вытекает и пропагандистский пафос 1930-х годов - описание Страны Дураков строится как карикатура на западный мир: тощие голодные собаки, коровы, куры, а «свирепые бульдоги», охраняют покой «сытых котов в золотых очках, под руку с кошками в чепчиках». Власти Страны Дураков защищают «богатеньких и почтенненьких» и обижают бедных и слабых.

Вот так неожиданно для нас раскрываются привычные с детства вещи. Очевидно, общественное сознание ощущает эту многоплановость произведения, его скрытые смыслы и аллегории, не проявленные до конца.
В предыдущем посте мы представляли вам совершенно неожиданный взгляд на книгу о Буратино, которая при внимательном рассмотрении оказалась тонкой пародией на литературный мир Серебряного века. Сегодня у нас такой же неожиданный взгляд на «Приключения Незнайки» Н.Носова. Автор статьи в «Новом мире» (2005, №3) о «Незнайке» А.Райков попытался сделать Незнайку объектом философско-критических рассуждений, рассмотреть произведение Носова как биографию пусть и вымышленного героя и применить к этому герою законы биографического жанра. Получилось интересное наблюдение.
 
Незнайка ярко одевается и все делает «шиворот-навыворот». Последнее лишь на первый взгляд. Он пытается обрести себя в творчестве (в музыке, живописи, поэзии), однако наталкивается на тотальное непонимание именно потому, что его творчество нетрадиционно. Реакция окружающих на его творения именно такая, какая должна быть, когда старое борется с новым. Его ругают, проклинают и гонят. При этом в конфликте со Знайкой, обиженным на его стихи, Незнайка довольно точно формулирует творческое кредо  “— Что? — закричал Знайка. — Когда это я прыгал через овечку? — Ну, это только в стихах так говорится, для рифмы, — объяснил Незнайка. — Так ты из-за рифмы будешь на меня всякую неправду сочинять? — вскипел Знайка. — Конечно, — ответил Незнайка. — Зачем же мне сочинять правду? Правду и сочинять нечего, она и так есть”. Классическая ситуация: непризнанный талант и даже отчасти “проклятый поэт”». То есть мы видим творческого индивида и отношение к этому индивиду со стороны окружающего мира.
 
Незнайка, по мнению автора, «олицетворяет собой абсолютно свободную личность». Во-первых, Незнайка свободен как имя. Имена остальных коротышек говорящие (Тюбик, Гусля, Пончик, Торопыжка, Ворчун, Винтик, Шпунтик и т.д.) «При ближайшем рассмотрении каждое имя есть ограничение, накладываемое на коротышку, и как такое ограничение оно может рассматриваться в качестве ограничения его свободы. Но совершенным особняком стоят два имени, два коротышки — Знайка и Незнайка. О чем, собственно, говорят эти имена? Знайка: “Его прозвали Знайкой за то, что он знал очень много”. Незнайка: “Его прозвали Незнайкой за то, что он ничего не знал”. Собственно, эти имена, безусловно, говорят нам о чем-то, но вот о чем, понять очень трудно. И тот и другой привязан к некоему общему знанию. Но что это за знание? — просто знание, и все. Имена Знайка и Незнайка характеризуют именно свободу двух этих коротышек, свободу от всего ограничивающего.
 
Во-вторых, Незнайка свободен той свободой, которую можно назвать аристократической, ее можно назвать свободой древнего грека. А в чем суть свободы древнего грека? — в наличии у него свободного времени, досуга, который обеспечивается ему работой рабов либо земледельцев с ремесленниками. Жизнь древнего грека и есть организация досуга. Жизнь Незнайки также есть организация досуга, и в этом смысле он — древний грек. Характерно его чисто аристократическое презрение ко всякого рода физическому труду».
 
Статью можно прочесть по ссылке http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2005/3/ray10.html Многим она может показаться надуманной. Но мы приводим эту статью как пример рассуждения о вещах очевидных, которые по мере накопления знания и опыта перестают быть таковыми. Это возможно лишь тогда, когда вещи имеют некую онтологическую глубину. Такое рассуждение невозможно при отсутствии должного предмета рассуждения (то есть если Лотман подробно рассуждает о Пушкине, а Мамардашвили о Прусте, даже если мы не знаем масштаб Пушкина и Пруста, но знаем масштаб первых двух, мы обязаны признать значительными предметы их исследований).

Здесь, конечно, несколько иной случай, прецедент, грозящий опасностью создать глубину там, где ее нет (сегодня очень много явлений такого рода вымышленной глубины находятся вокруг нас). Но как бы там ни было, данная попытка интересна именно свои нетрадиционным подходом к традиционному тексту.
Сегодня можно наблюдать огромную популярность книг по психологии/психиатрии. Среди них на одном из первых мест находится книга Виктора Франкла «Психолог в концлагере». Бывший заключенный концлагерей Освенцим, Кауферинг III, Терезиенштадт и Тюркхайм, Франкл сумел на примере своего трагического опыта описать возможность сохранения и обретения смысла жизни даже в лагере, что оказалось очень актуальным для сегодняшних дней. Мы хоть и не в лагере, но тем не менее современные механизмы подавления личности, оказывается, очень схожи с теми. Данная работа стала фундаментом целого направления в психиатрии под названием «экзистенциальная терапия».

На этой книжке принято останавливаться, что отражает очень распространенную тенденцию – из всего массива литературы по той или иной теме/направлению выбирают одну – две книги, к которым сводится вся история (литература, психология, медицина, социология, философия etc). Однако концентрационные лагеря нацизма породили целый ряд работ, которые не менее актуальны и современны, чем работа В.Франкла. Это книги и статьи бывшего заключенного Освенцима, итальянского поэта, эссеиста и прозаика Примо Леви «Человек ли это?» и «Канувшие и спасенные», бывшего заключенного Бухенвальда Эрнста Федерна «Террор как система. Бухенвальд как он был» (на русском языке не издана) – в ней Федерн нашел наглядное подтверждение двух важных психоаналитических гипотез: при сильном психическом напряжении человек регрессирует и развивает в себе инфантильные механизмы защиты.

Также это книга бывшего узника Освенцима Э.А. Коэна «Человеческие привычки в концентрационном лагере» (на русском не издавалась), бывшего заключенного лагерей Буно-Моновиц, Бухенвальд и Берген-Бельзен Жана Амери «По ту сторону преступления и наказания. Попытки одоленного одолеть». Амери пугала все более распространяющаяся в науке тенденция к сопоставлению в базовых позициях человека и животного, так как именно на этом сопоставлении во многом строилась нацистская машина уничтожения. Также это известная некоторым работа бывшего узника Дахау, психолога Б.Беттельхейма «Просвещенное сердце» и, наконец, книга бывшего заключенного франкистского концентрационного лагеря, польского психолога, психиатра и философа Антония Кемпинского «Освенцимские рефлексии».

Главной заслугой Кемпинского стало выявление особого состояния узника лагеря после освобождения. Это состояние исследователь назвал «КЛ-синдром (синдром концлагеря)» или «постлагерной болезнью. «бывшие узники, в общем, очень чувствительны к аутентичности контактов с людьми; они лучше всего чувствуют себя среди своих, так как только с ними у них есть общий язык; к другим людям они питают определенное недоверие». Наконец, это работа бывшей узницы Освенцима Анны Павельчинской «Ценности и насилие в Аушвице» (на русском не издавалась), посвященная базовым основам существования узников концентрационных лагерей.

Для склонных к литературному осмыслению травматического опыта есть книги писателей, бывших узников С.Посмыш («Знаю палачей из Бельзена»), Т.Боровского («Прощание с Марией» и «Каменный мир»), С.Шмаглевской («Дым над Биркенау»), Э.Визеля («Ночь») и, наконец, роман «Без судьбы» И.Кертеса, единственного на сегодняшний день венгерского лауреата Нобелевской премии по литературе. Эти книги было бы полезно прочесть каждому, кто хотел бы разобраться во многих процессах, происходящих сегодня, так как большинство факторов, которые привели к созданию концентрационных лагерей, никуда не делись и сегодня, просто поменялись внешне, а значит создание структур, занимающихся тотальным расчеловечиванием это просто вопрос времени. Но не будем о грустном…
Вышла ещё одна прекрасная книга. Читать ее и грустно и весело. Грустно, потому что книга вышла после смерти автора (и не первая, вышедшая «после...»). «Посмертные произведения», как говорили столетие назад, это особый жанр. Текст прижизненный и текст посмертный, даже если это один и тот же текст, на самом деле два совершенно разных явления. Текст, существующий при жизни автора, всегда может быть исправлен, доделан, усовершенствован (первые публикации рассказов Чехова, например, в «Осколках» и эти же рассказы, изданные в сборнике, как правило, два отличающихся текста), даже если это никогда не будет сделано.

Потенциальная, допускаемая возможность изменения исключительно важна, как осознаваемый потенциал роста, как нереализованная, но имманентная новизна. Если применить это правило к себе, то станет понятно, что осознание собственных потенциальных возможностей, которые пусть даже никогда не будут реализованы, исключительно важно для общего сознания полноты себя, самоощущения. Розанов описывал это состояние как «чувствую, что могу потрясти весь мир – но не хочу этого делать». По отношению к прижизненному тексту также важна позиция автора, как Главного Наблюдателя – текст существует только с позиции наблюдателя, наблюдение устанавливает связь, выстраивает отношения с текстом, который чувствует это отношение. Мы не потому понимаем или не понимаем текст, потому что у нас настроены или не настроены мозги, а потому что сам текст или понимается или нет, способен произвести понимание или нет. Его отношение к нам так же важно, как и наше к нему. Раневская была не так уж неправа, когда говорила, что «Джоконда» сама выбирает, на кого производить впечатление, а на кого нет.

В этом отношении автор является главным, что не означает, что его собственный текст на некотором удалении столь же понятен, как и сразу после создания. Непонимание себя автором, способность текста начинать жить самостоятельно, создавать собственные структуры понимания себя это очевидное явление. Именно поэтому возникает столько проблем с интернетом – тексты в Сети начинают жить сами по себе, создавая логические и алогичные связи с другими текстами и когда мы пытаемся вновь ими овладеть, они ускользают от понимания.

Кроме того, автор не всегда знает, какая из его книг станет посмертной и это тоже важно. Так как многие авторы тогда не стали бы ее писать или написали бы иначе. Но он не знает. И когда такая книга написана, она незримо уже проводит вдалеке черту, которую можно перейти только один раз и только в одну сторону. Жизнь с этого момента идет иначе и некоторые это чувствуют. Волнуются, тревожатся, мечутся, не понимая, где источник беспокойства. А он рядом. В столе. В файле.

Гоголь ведь не случайно сжег второй том «Мертвых душ» - он спасался от призрака смерти, поселившегося рядом с ним. Вот если бы мы знали, какая из наших фотографий будет помещена на могильный памятник, мы, скорее всего, постарались бы ее не делать или тоже сделали бы иначе. И мы тоже не знаем, сделана уже эта фотография или нет. А если уже… Не оттого ли нам иногда без причины тревожно? Послушайте последний альбом Queen “Made in Heaven” и вы поймете, как звучат песни и музыка, когда автор точно знает, что не услышит их.

Но ту книгу, о которой мы скажем в конце, читать одновременно и весело. Она состоит из точных, насмешливых, иногда издевательских наблюдений за окружающей действительностью. Наблюдений-советов, которые серьезны именно своей иронией. Читая, понимаешь «да, это смешно, но это так, черт возьми и что-то с этим надо делать». Сочетать серьезность и иронию удавалось далеко не всем, выверять глубину трагизма смехом доступно немногим, но если это есть, перед вами настоящая литература. Таков Чехов.

Таков Умберто Эко. Книга, приятная даже на ощупь, имеет странное название «Набросок нового кота и другие несерьезные вещи» и представляет «ума холодные наблюдения и сердца горестные заметы», облеченные в иронию. Это как горькая таблетка в оболочке. Легче заходит, но лечит так же.
«Простота языка заслуживает не только уважения, но и почитания. Библия начинается с предложения, которое мог бы написать любой четырнадцатилетний подросток: "В начале Бог сотворил небо и землю"».

Как создать узнаваемую манеру письма:

https://bit.ly/2PQp5wJ
Проблема взаимопонимания сегодня становится одной из главных социальных проблем, комплексного решения которой не существует. Частный вопрос методологической школы «понимаете ли вы?» сегодня становится общим вопросом и даже общим местом, вопросом риторическим – ведь ясно, что нас чаще всего не понимают. Межвременье, в котором мы находимся, тем и опасно, что старое уже не помогает, а новое еще не работает. Поэтому трудно понять друг друга – один говорит на языке прошлого, второй настоящего, один на языке понятий, другой смутных воспоминаний, третий вещей, четвертый образов.

Особенно остро это ощущается во взаимоотношениях родителей и детей, тем более, что сегодня мы находимся в уникальном времени. Впервые в истории дети учат родителей, отчего выворачивается вверх дном вся привычная схема жизни и взаимоотношений и проблемы с ювенальной юстицией, которая целиком выросла из этого феномена, не самое здесь страшное. Не случайно уже возникают «школы родительских компетенций», в которых родителей учат общению с детьми. Как понять, кто прав и кто виноват, что можно говорить, а что нет, почему самое, на наш взгляд несущественное, оброненное, сделанное мимоходом, запомнится ребенком на всю жизнь, а главное, то, что мы внушаем, показываем и подчеркиваем, пройдет мимо.  
 
Чужой опыт, здесь, безусловно, важен. Особенно если ребенок непростой и, повзрослев, хорошо помнит, что именно и как повлияло на него в родительском доме. Франц Кафка был именно таким ребенком. В ноябре 1919 года, когда Кафке было 36 лет и бОльшая часть жизни была уже прожита (хотя он об этом и не знал) он написал письмо отцу, в котором решил поговорить с ним, осмысляя и анализируя отношения всей жизни. Он послал это письмо матери с просьбой передать его отцу, но мать не сделала этого, а вернула письмо сыну «с несколькими успокаивающими словами».

Кафка в нем пишет несколько очень важных вещей: «как отец Ты был слишком сильным для меня, в особенности потому, что мои братья умерли маленькими, сестры родились намного позже меня, и потому мне пришлось выдержать первый натиск одному, а для этого я был слишком слаб». Проблема, как считает Кафка, в том, что отец, добрый и мягкий человек, скрывал эту доброту, а «не каждый ребенок способен терпеливо и безбоязненно доискиваться скрытой доброты» и, считая, что смелого и сильного юношу нужно воспитывать силой и резкостью, вел себя с ним жестко, вызывая противостояние. «Ты воздействовал на меня так, как Ты и должен был воздействовать, только перестань видеть какую — то особую мою злонамеренность в том, что я поддался этому воздействию». Кафка отмечает, как страшно для ребенка несоответствие между действием и реакцией – даже будучи маленьким, он хорошо понимал несправедливость этого несоответствия. Проблема отца была и в том, что он видел в маленьком ребенке только себя самого – ошибка, совершаемая сегодня наиболее часто и приводящая, как пишет Кафка, к сознанию собственного ничтожества, к отказу от самого себя. «Мне бы немножко ободрения, немножко дружелюбия, немножко возможности идти своим путем, а Ты загородил мне его, разумеется с самыми добрыми намерениями, полагая, что я должен пойти другим путем. Но для этого я не годился…».
 
Там есть еще много всего, но не будет преувеличением сказать, что всем родителям, страдающим от утраты понимания собственных детей, стоило бы прочесть это письмо - возможно, в нем есть ключ к решению проблем. Кроме того, перед тем, как начать читать произведения Кафки, нужно прочесть это его «письмо к отцу», тем более, что оно не очень большое. Тогда мы прикоснемся к одному из главных корней его творчества. И нам станут намного понятнее сумрачные интонации его текстов и страсть к кошмарам и снам, которые являются бесконечным выяснением отношений с самом собой и своими детскими страхами и сомнениями.
В 2003 году на Западе вышла книга Г.Хайнзона, которая может помочь понять очень многие мировые политические и общественные процессы.

Называется она «Сыновья и мировое господство: роль террора в подъёме и падении наций» (Sohne und Weltmacht: Terrorism, Aufstieg und Fall der Nationen). Она давно стала бестселлером, но на русский до сих пор не переведена.

Автор – специалист по истории цивилизаций, профессор Бременского университета, социолог, экономист.
К террору (какая, казалось бы, засаленная, СМИшная тема) он подходит с совершенно неожиданной стороны.

Он объясняет причины терроризма «злокачественным демографическим приоритетом молодёжи» и пользуется следующей методикой – сравнивает количество мужчин в социуме возрастом 40-44 лет с мальчиками возрастом до 4 лет.

Старение социума начинается тогда, когда на каждые 100 мужчин в возрасте 40-44 лет приходится меньше, чем 80 мальчиков в возрасте до 4 лет. В Германии, например, это соотношение равно 100/50, а в секторе Газа 100/464, Афганистане 100 /403, Ираке 100/351 и т.д. Насилие растет в тех обществах, где юноши от 15 до 29 лет составляют больше 30% от общего населения.

При этом важно, что причины насилия несущественны – оно возникает по определению. То есть насилие во имя насилия.

Сейчас в мире 67 стран с приоритетом молодёжи и в 60 из них либо геноцид, либо гражданская война. Автор считает, что помочь этим странам преодолеть войны, террор и насилие, используя экономическую и гуманитарную помощь не только невозможно. Это даже вредно - в некоторых случаях эта помощь и является причиной насилия, так как помощь (то есть когда не нужно заботиться о пропитании) стимулирует рождаемость.

Опасность усугубляется тем, что насилия возникает больше не в бедных, а богатых странах. Огромное количество молодежи сыто, но не востребовано и эта молодежь начинает протестовать. И этой молодежи все больше. Только за последние 100 лет население в мусульманском мире выросло со 150 миллионов до 1200 миллионов человек (прирост более 800%), в то время как в Китае прирост составил только 300%.

Между 1988 и 2002 годами в развивающихся странах родились 900 миллионов мальчиков мужского пола. К концу жизни нынешнего поколения в Афганистане будет столько же юношей моложе 20 лет, сколько во Франции и Германии, вместе взятых. К этому можно прибавить и то, что в той же Германии 52% из возрастной группы 18-32 хотят уехать, а их место занимают молодые мигранты.

Этим же механизмом Хайнзон объясняет и многие исторические события. Например, в XVI веке Португалия и Испания начали завоёвывать мир именно потому, что в этот период в семьях отмечалось внезапное увеличение числа детей. Коэффициент рождаемости повысился от 2-3 детей в семье до 6-7 детей, после того как в 1484 году указом Папы было объявлено, что искусственное ограничение рождаемости наказуемо смертью.

В результате средний возраст населения, составлявший 28-30 лет в 1350 году, снизился до 15 лет в 1493 году. Теперь в семьях было слишком много мальчиков, не знавших, к чему приложить свои силы, и многие предпочли стать колонизаторами и завоевателями. 95% конкистадоров (в Испании их называли «secundones» — вторые сыновья) были очень молоды. Поэтому и сегодня исламизм создан не исламом, а молодыми мусульманами.

По теме психологии и феноменологии террора написано много, но читать большую часть написанного невозможно - это аналитика в духе колонки "Мнения" газеты "Известия". По настоящему интересных, глубоких работ немного. Хайнзон – одна из них. И завтра будет представлена еще одна.
Forwarded from Якеменко
В Сергиевом Посаде открыли памятник священнику Павлу Флоренскому.

Флоренский был одной из вершин того напряженного, замечательного и чрезвычайно сложного времени рубежа 19-20 столетий, рубежа, породившего сотни талантливейших людей. Это было интереснейшее время, когда все писали стихи, прозу, рисовали, выпускали книги, рассуждали и спорили, время настолько притягательное и сгущенное, что для того, чтобы оторваться от него, большевикам пришлось прибегнуть к террору и репрессиям.

Во Флоренском скрестилось сразу несколько путей, по которым шла культура того времени. Он был символистом – все его работы очень поэтичны, образны и представляют собой небывалый до того времени жанр философской, богословской, искусствоведческой художественной прозы. Он был богослов, он был математик, искусствовед, историк, философ, биолог, музеевед, полиглот… С одинаковой легкостью он читал лекции во ВХУТЕМАСе и Московской Духовной Академии, дружил одновременно с Троцким и Розановым и дерзостно посвящал свои труды Богоматери. Эти труды он сознательно усложнял даже внешне (достаточно посмотреть как издан знаменитый «Столп и утверждение Истины»), чтобы читатель подходил к книге со вниманием, читал ее с трудом, а не просто пробегал глазами строчки.

Если Леонтьев был последним византийцем, то Флоренский последним платоником. Он был умен каким-то нечеловеческим, небесным умом, что было шутливо отмечено в изданной еще до революции к 100-летнему юбилею Духовной Академии брошюре «Academiae Historia Arcana»: «Павел поп от многия его учености речь ведет темную и неудобь вразумительную: глаголет бо аще и языком русским, обаче словеча его Павловы иноземныя». Он в совершенстве владел искусством перевода языка одной культуры на язык другой и создал богословие, полностью стоявшее на уровне всей современной ему науки.

Он мгновенно приспосабливался ко всему, для него все служило предметом анализа и рефлексии. В 1920-е годы он занимался разбором художественных ценностей Троице-Сергиевой лавры и издал вместе с Ю.Олсуфьевым ряд ценнейших работ по крестам, иконам, панагиям монастыря – эти изданные на плохой бумаге, крохотным тиражом книги стали последним памятником ему. Оказавшись в заключении на Соловках, он стал заниматься морскими водорослями и создал «йод Флоренского», который и сейчас можно купить в аптеках, а его письма из лагеря составили недавно выпущенную антологию. Он так обогнал свое время, что оно не смогло ему этого простить и отомстило – он был расстрелян в 1937 году и могила его неизвестна. Примечательно, что никогда не ставился вопрос о его канонизации – слишком «сложносочиненная» фигура, споры о которой продолжаются до сих пор.

Возвращение его трудов на рубеже 1980-1990-х годов стало одним из самых ярких признаков того, что безвременье закончилось. Репринтное издание его «Столпа…» в 1990 году в приложении к журналу «Вопросы философии» стало потрясением и открыло «эпоху Флоренского». Потом в середине 1990-х было четыре тома в «Философском наследии», потом еще и еще… Советую тем, кто его не читал, начать с книги диалогов Флоренского с художницей Н.Симонович-Ефимовой – там много всего.

И вот, наконец, памятник. Наконец.
Можно ли говорить сегодня о вере, о вечности, о любви так, чтобы это не казалось пошлым, ходульным, банальным, вычурным и неестественным? Наверное, если не вздыхать, не пошлить, не добавлять соли к тому, что уже посолено и не отнимать сладости у сладкого. Если не пытаться объяснить одну необъясненную категорию с помощью другой, еще более необъясненной. Попробовать отказаться от стандартов, почерпнутых из благочестивой литературы, похожей на гербарий – храниться будет вечно, но зачем? Неужели такая сухая вечность лучше чем цветущая сиюминутность? Ведь хорошо, когда что-то так быстротечно, как цветы, ибо быстротечность это интонация красоты.

Что же такое вера? Это возможность. Когда, по Канту, «30 талеров возможных не меньше 30 талеров реальных», то есть когда будущее неотделимо от настоящего, когда важна уже имеющаяся сущность. Разумеется, есть люди, которым важна не сущность, а присутствие, но все таки лучше, когда ощущение вещи опережает вещь, то есть когда есть вера.
Когда вера отменяет смерть – возникает Христианство. Сегодня принято его бояться, а оттого и насмехаться над ним – смех развенчивает, делает страшное нестрашным, легким. Засмеялся – и не надо понимать. Эта боязнь понятна - слишком велика разница между ним и нами, между их верой-любовью и нашей верой-доверием. Масштаб всегда страшит, а заурядность привычна и безопасна. Не хочется думать, что в этом мире все изначально прекрасно и гармонично – у нас есть разум и совесть, чтобы мы знали, как в этом мире жить, мы сыты и одеты и имеем сотни поводов для радости потому что сами все портим и не хотим сознаться в этом.

Отсюда же и отношение к людям. Если верить, что весь мир стремится к энтропии, то немудрено, что все вокруг против нас и «сначала было плохо, а потом все хуже и хуже». Ругань, попреки, претензии… Но ведь вполне возможно, что злоба, ворчанье или странности, на которые мы жалуемся, - это просто попытка открыть нам глаза. Даже если мы знаем порок, мы знаем его мало. Вы скажете: «Да, я вчера погорячился», - а другим ясно, что вы вообще злой. Вы скажете: «Что-то я перепил», - а другим ясно, что вы вообще пьяница. Взгляд свыше отличается от нашего тем, что он (Он) видит всех, а мы - всех минус один. «Мы недоумки, забавляющиеся выпивкой, распутством и успехом, когда нам уготована великая ирадость. Так возится в луже ребенок, не представляя себе, что мать или отец хотят повезти его к морю. Нам не трудно, нам слишком легко угодить».

Вера (любовь) позволяет слышать то, что не высказано, видеть то, что не показано, понимать то, что не явлено до конца. Флобер некогда заметил: «Как зримы эти дороги Испании, нигде не описанные Сервантесом». Нередко самые лучшие слова те, что еще не высказаны, самая глубокая любовь та, что не выразила себя ничем, кроме взгляда. Ведь то, что меня видит, что-то от меня ждет. Нужно только отозваться. Стремление к совершенству само собой истребляет частности, в любви все становится слаженным и гармоничным, возникает полнота. В любви можно участвовать или целиком или не участвовать вообще – иначе выйдет не «что-то», а «ничто».

То самое ничто, что сегодня, в отсутствие любви и веры, наполняет миллионы душ. Это самое ничто очень сильно, достаточно сильно, чтобы украсть лучшие годы человека, отдать их не услаждающим грехам, а унылому заблуждению бессодержательной мысли. Ничто отдает эти годы на утоление слабого любопытства, отдает их постукиванию пальцами, притоптыванию каблуками, насвистыванию опротивевших ничтожных мелодий. Ничто отдает их длинным, туманным лабиринтам мечтаний, лишенных даже страсти или гордости, которые могли бы украсить их, причем, окунувшись однажды в эти мечтания, слабый человек уже не может стряхнуть их с себя».

Для того, чтобы понять свою веру (а она, по Чехову, "хоть какая-то" есть у каждого), как и свою любовь, стоит взять сборник эссе Клайва С.Льюиса (Тюмень., 2016). Ощущение диалога не проходит на протяжении всей книги, а великолепный, в чем-то страстный язык, не дает отвлекаться.
Издательство Кристины Потупчик сделало огромное дело - выпустило книгу М.Мейеровича о Шлимане. https://t.me/krispotupchik/1082 Эта книга была впервые издана в 1938 году. Ее автор погиб в годы Великой Отечественной войны и второй раз она увидела свет только через 28 лет. И вот, спустя еще 53 года, за которые эта книга стала библиографической редкостью, она издается вновь.

Достоинство труда М.Мейеровича не только в великолепном языке и захватывающей манере изложения, показывающей, что автор книги мысленно прошел и пережил весь сложный жизненный путь своего героя. А прежде всего в том, что эта книга для современного человека может заменить сотни пособий на тему «как добиться всего, не имея ничего».

Жизнь Генриха Шлимана лучшая иллюстрация к этому тезису. Сын полунищего пастора, он уходит из опостылевшего дома, скитается и нищенствует, больной и несчастный, он работает из последних сил. Все, что он может противопоставить этому миру – упорство, желание учиться и стремление выжить. И он выжил. Стал богат и успешен, после чего обнаружил, что главное в его жизни так и не случилось.

Не сбылась детская мечта увидеть гомеровскую Трою своими глазами. А значит, он ничего не сделал.

И он резко повернул свою жизнь. Бросил все и пошел за мечтой. Его называли мечтателем, фантазером, дилетантом и шарлатаном, над ним смеялся весь ученый мир Европы – начитался сказок и ищет по ним мифические города. Это все равно, что искать следы избушки на курьих ножках или остров Буян.

А он нашел. И доказал, что древний эпос не сказки, а источники. И тем самым совершил переворот в науке. Если бы не он, то, наверное, могло бы не быть ни работы Ключевского о житиях, как источнике, ни «исторических корней волшебной сказки» Проппа, ни многих других работ, доказывающих, что в истории ничего случайного, мимолетного нет.

А еще он показал, что настоящая наука не делится без остатка на методологию и инструментарий, что в ней, если она настоящая, всегда должна быть страсть, мечта, пронзающая всю жизнь от края и до края. Должна быть вера в предмет своей мечты и страсти, вера сильнее, чем в тех, кто написал об этом предмете десятки огромных и скучных книг.
Смерть тема необъятная и говорить о ней можно долго, чего не позволяют рамки данного формата. Но некоторые заметки, предваряющие книгу на эту тему, сделать можно. Весь человеческий опыт показывает, что «общей смерти», «смерти вообще» не существует, она всегда адресна, индивидуальна, причем этот адрес никогда не совпадает с твоим, он всегда чей-то еще. Легко представить чужую смерть, но свою представить невозможно, хотя ее нельзя миновать. Толстой очень точно показал это состояние «непредставимости» в «Смерти Ивана Ильича».

Возникает парадокс – смерти нельзя избежать, но она противоестественна, ее не должно быть. На этом парадоксе строится все сопротивление человека смерти, конфликт человека со смертью является основной витальной силой.
Вера, часто неосознанная, в личное бессмертие живет в каждом человеке, что было зафиксировано как христианской традицией, так и психоанализом. Эта вера проистекает не столько из инстинктивного стремления уцепиться за жизнь, сколько из той самой онтологической непредставимости смерти для живого человека.Человек умирает, но остальное живое просто кончается и в этом в том числе ключевая разница между человеком и животным.

Если проанализировать причины страха смерти, то окажется, что нас больше интересует не что произойдет, а как произойдет. То есть мы боимся не смерти, а умирания и его форм. Смерть подводит итог жизни человека и определяет, кем он был, устанавливает смысл, «участвует в жизни», по выражению М.Мамардашвили. Ценность смерти в том, что она служит примером, завершает время и открывает вечность. Ощущение неизбежности смерти приводит большинство людей к мысли о необходимости что-то исправить. В обычной жизни главное и неглавное, важно и неважное перемешаны, но в преддверии смерти отбрасывается все случайное и остается то, что представляется человеку не только самым важным, но и оправдывающим его перед лицом смерти.
Достойная смерть может оправдать недостойную жизнь и наоборот – недостойная смерть накладывает печать на всю прожитую человеком жизнь, вызывает в сознании (особенно религиозном) множество вопросов об истинном образе и уровне жизни человека.

Смерть задает масштаб жизни, погребальный ритуал и надгробный монумент становятся сублимацией памяти о человеке.
Тело, оставшееся после смерти, является самым наглядным свидетельством о смерти, ее причинах, оно предусматривает локус погребения (могилу), которая надолго остается наиболее выразительным знаком ухода, имеющим многоуровневую семантику. Ритуал прощания и погребения формирует посмертное состояние человека и его тела, именно ритуал создает из тела семиотический объект и устанавливает с ним внешнее взаимодействие. С этой точки зрения тело человека продолжает находиться в контакте с окружающими и длить посмертное бытие человека, которое теперь заключено только в теле.

Именно это бытие возможно именовать смертью. Пропущенное через ритуал, данное бытие приобретает форму смерти и воспринимается как смерть. Не случайно в повседневной жизни осознание смерти человека обычно происходит не сразу, а проявляется постепенно именно в ходе ритуала и достигает апофеоза после его окончания (как в «Старосветских помещиках» Гоголя).

Теперь, мы надеемся, вам будет легче прочесть классическую работу Роберта Герца «Смерть и правая рука» (М., 2019), дающую очень много для понимания природы смерти.