...Всякая односторонность уже не бесит, а глубоко оскорбляет меня. Один кричит о высоком, прекрасном и идеальном; другой с ироническою усмешкою человека, постигшего мудрость мудрости, говорит о паровых машинах и конфорте; один уважает общее и презирает личное; другой не верит общему и лакомится только частным: все это ограниченности и односторонности.
Мир древний жил в истории и искусстве и пускал в трагедию только царей, героев и богов: а новый мир начался словами: придите ко мне все страждущие и обремененные, и тот, кто сказал их, возлежал с мытарями и грешниками, бога назвал отцом людей, а людей братьями друг другу. Оттого в новую трагедию вошли и плебеи и шуты, ибо героем её стал человек, как субъективная личность. Смешно и досадно: любовь Ромео и Юлии есть общее, а потребность любви или любовь читателя есть частное и призрачное. Жизнь в книгах, а в жизни ничто! Вот тут Грановский улыбнется и скажет, что я поумнел; а я ему скажу на это, что он дурак: не хочу немецкой жизни в книге, но французской, которая бы параллельна была немецким книгам, или совсем никакой, и в особенности сохрани боже французской. Все эти аллегории и "придворные экивоки" клонятся к тому, что права личного человека так же священны, как и мирового гражданина, и что кто на вопль и судорожное сжатие личности смотрит свысока, как на отпадение от общего, тот или мальчик, или эгоист, или дурак, а мне тот и другой и третий равно несносны. Говорить о себе да о себе или все о моих да своих страданиях, забывши, что и другой также думает о себе и также богат страданиями, не хорошо и не умно; но тяжело и давить в себе все и не иметь никого, кто бы дружески откликнулся на наши стоны и, сжавши нам руку, сказал бы я это понимаю, друг, и жалею о тебе.
Ах, мой добрый Василий, так тяжело, как еще никогда не бывало! Моя одинокость в мире терзает меня: никогда так мучительно не жаждала душа груди, которая ответила бы вздохом на ее вздох, которая с любовию приняла бы на себя усталую от горя голову, с сердцем которой мое хоть минуту побилось бы в такт, движимое одним родственным чувством и пожалуй, хоть бы и умереть в такой минуте...
Великое благо в сей жизни дружба, и особенно великое для меня, потому что оно одно, которое я вполне вкусил; но знаешь ли что? мужская грудь и холодна и жестка, а пожатие грубой мужской руки, хотя бы и дружеской, дает только жизнь, а не смерть, ту сладкую и блаженную смерть, о которой говорит Гете в своем божественном "Прометее". А мне хотелось бы хоть на мгновение умереть от избытка жизни, а после этого, пожалуй, хоть и умереть в буквальном смысле. И что же? каждый новый день говорит мне: это не для тебя пиши статьи и толкуй о литературе, да еще о русской литературе... Это выше сил глубоко оскорбленная натура ожесточается внутри что-то ревет зверем и хочет оргий, оргий и оргий, самых буйных, самых бесчинных, самых гнусных.
Письмо целиком
Мир древний жил в истории и искусстве и пускал в трагедию только царей, героев и богов: а новый мир начался словами: придите ко мне все страждущие и обремененные, и тот, кто сказал их, возлежал с мытарями и грешниками, бога назвал отцом людей, а людей братьями друг другу. Оттого в новую трагедию вошли и плебеи и шуты, ибо героем её стал человек, как субъективная личность. Смешно и досадно: любовь Ромео и Юлии есть общее, а потребность любви или любовь читателя есть частное и призрачное. Жизнь в книгах, а в жизни ничто! Вот тут Грановский улыбнется и скажет, что я поумнел; а я ему скажу на это, что он дурак: не хочу немецкой жизни в книге, но французской, которая бы параллельна была немецким книгам, или совсем никакой, и в особенности сохрани боже французской. Все эти аллегории и "придворные экивоки" клонятся к тому, что права личного человека так же священны, как и мирового гражданина, и что кто на вопль и судорожное сжатие личности смотрит свысока, как на отпадение от общего, тот или мальчик, или эгоист, или дурак, а мне тот и другой и третий равно несносны. Говорить о себе да о себе или все о моих да своих страданиях, забывши, что и другой также думает о себе и также богат страданиями, не хорошо и не умно; но тяжело и давить в себе все и не иметь никого, кто бы дружески откликнулся на наши стоны и, сжавши нам руку, сказал бы я это понимаю, друг, и жалею о тебе.
Ах, мой добрый Василий, так тяжело, как еще никогда не бывало! Моя одинокость в мире терзает меня: никогда так мучительно не жаждала душа груди, которая ответила бы вздохом на ее вздох, которая с любовию приняла бы на себя усталую от горя голову, с сердцем которой мое хоть минуту побилось бы в такт, движимое одним родственным чувством и пожалуй, хоть бы и умереть в такой минуте...
Великое благо в сей жизни дружба, и особенно великое для меня, потому что оно одно, которое я вполне вкусил; но знаешь ли что? мужская грудь и холодна и жестка, а пожатие грубой мужской руки, хотя бы и дружеской, дает только жизнь, а не смерть, ту сладкую и блаженную смерть, о которой говорит Гете в своем божественном "Прометее". А мне хотелось бы хоть на мгновение умереть от избытка жизни, а после этого, пожалуй, хоть и умереть в буквальном смысле. И что же? каждый новый день говорит мне: это не для тебя пиши статьи и толкуй о литературе, да еще о русской литературе... Это выше сил глубоко оскорбленная натура ожесточается внутри что-то ревет зверем и хочет оргий, оргий и оргий, самых буйных, самых бесчинных, самых гнусных.
Письмо целиком
poesias.ru
Письмо Белинского В. Г. - В. П. Боткину - 16 декабря 1839-10 февраля 1840 г. Петербург. - ( СПб. 1839, декабря 16 дня. Спасибо...)
В. П. Боткину - 16 декабря 1839-10 февраля 1840 г. Петербург. : Письма и переписка Белинского Виссариона Григорьевича - СПб. 1839, декабря 16 дня. Спасибо, друг Василий, за письмо твое от 3...
84 года могло бы сегодня исполниться любимому Иосифу Бродскому ❤️
Я всегда твердил, что судьба — игра.
Что зачем нам рыба, раз есть икра.
Что готический стиль победит, как школа,
как способность торчать, избежав укола.
Я сижу у окна. За окном осина.
Я любил немногих. Однако — сильно.
Я считал, что лес — только часть полена.
Что зачем вся дева, раз есть колено.
Что, устав от поднятой веком пыли,
русский глаз отдохнет на эстонском шпиле.
Я сижу у окна. Я помыл посуду.
Я был счастлив здесь, и уже не буду.
Я писал, что в лампочке — ужас пола.
Что любовь, как акт, лишена глагола.
Что не знал Эвклид, что, сходя на конус,
вещь обретает не ноль, но Хронос.
Я сижу у окна. Вспоминаю юность.
Улыбнусь порою, порой отплюнусь.
Я сказал, что лист разрушает почку.
И что семя, упавши в дурную почву,
не дает побега; что луг с поляной
есть пример рукоблудья, в Природе данный.
Я сижу у окна, обхватив колени,
в обществе собственной грузной тени.
Моя песня была лишена мотива,
но зато ее хором не спеть. Не диво,
что в награду мне за такие речи
своих ног никто не кладет на плечи.
Я сижу у окна в темноте; как скорый,
море гремит за волнистой шторой.
Гражданин второсортной эпохи, гордо
признаю я товаром второго сорта
свои лучшие мысли и дням грядущим
я дарю их как опыт борьбы с удушьем.
Я сижу в темноте. И она не хуже
в комнате, чем темнота снаружи.
Я всегда твердил, что судьба — игра.
Что зачем нам рыба, раз есть икра.
Что готический стиль победит, как школа,
как способность торчать, избежав укола.
Я сижу у окна. За окном осина.
Я любил немногих. Однако — сильно.
Я считал, что лес — только часть полена.
Что зачем вся дева, раз есть колено.
Что, устав от поднятой веком пыли,
русский глаз отдохнет на эстонском шпиле.
Я сижу у окна. Я помыл посуду.
Я был счастлив здесь, и уже не буду.
Я писал, что в лампочке — ужас пола.
Что любовь, как акт, лишена глагола.
Что не знал Эвклид, что, сходя на конус,
вещь обретает не ноль, но Хронос.
Я сижу у окна. Вспоминаю юность.
Улыбнусь порою, порой отплюнусь.
Я сказал, что лист разрушает почку.
И что семя, упавши в дурную почву,
не дает побега; что луг с поляной
есть пример рукоблудья, в Природе данный.
Я сижу у окна, обхватив колени,
в обществе собственной грузной тени.
Моя песня была лишена мотива,
но зато ее хором не спеть. Не диво,
что в награду мне за такие речи
своих ног никто не кладет на плечи.
Я сижу у окна в темноте; как скорый,
море гремит за волнистой шторой.
Гражданин второсортной эпохи, гордо
признаю я товаром второго сорта
свои лучшие мысли и дням грядущим
я дарю их как опыт борьбы с удушьем.
Я сижу в темноте. И она не хуже
в комнате, чем темнота снаружи.
Please open Telegram to view this post
VIEW IN TELEGRAM
Пилигримы (1958)
Мимо ристалищ, капищ,
мимо храмов и баров,
мимо шикарных кладбищ,
мимо больших базаров,
мира и горя мимо,
мимо Мекки и Рима,
синим солнцем палимы,
идут по земле пилигримы.
Увечны они, горбаты,
голодны, полуодеты,
глаза их полны заката,
сердца их полны рассвета.
За ними поют пустыни,
вспыхивают зарницы,
звезды горят над ними,
и хрипло кричат им птицы:
что мир останется прежним,
да, останется прежним,
ослепительно снежным,
и сомнительно нежным,
мир останется лживым,
мир останется вечным,
может быть, постижимым,
но все-таки бесконечным.
И, значит, не будет толка
от веры в себя да в Бога.
...И, значит, остались только
иллюзия и дорога.
И быть над землей закатам,
и быть над землей рассветам.
Удобрить ее солдатам.
Одобрить ее поэтам.
Тут еще 3 стиха
Мимо ристалищ, капищ,
мимо храмов и баров,
мимо шикарных кладбищ,
мимо больших базаров,
мира и горя мимо,
мимо Мекки и Рима,
синим солнцем палимы,
идут по земле пилигримы.
Увечны они, горбаты,
голодны, полуодеты,
глаза их полны заката,
сердца их полны рассвета.
За ними поют пустыни,
вспыхивают зарницы,
звезды горят над ними,
и хрипло кричат им птицы:
что мир останется прежним,
да, останется прежним,
ослепительно снежным,
и сомнительно нежным,
мир останется лживым,
мир останется вечным,
может быть, постижимым,
но все-таки бесконечным.
И, значит, не будет толка
от веры в себя да в Бога.
...И, значит, остались только
иллюзия и дорога.
И быть над землей закатам,
и быть над землей рассветам.
Удобрить ее солдатам.
Одобрить ее поэтам.
Тут еще 3 стиха
Telegraph
Иосиф Бродский
Рыбы зимой Рыбы зимой живут. Рыбы жуют кислород. Рыбы зимой плывут, задевая глазами лёд Туда. Где глубже. Где море. Рыбы. Рыбы. Рыбы. Рыбы плывут зимой. Рыбы хотят выплыть. Рыбы плывут без света. Под солнцем зимним и зыбким. Рыбы плывут от…